Некоторые соображения к концепции
диалогического подхода в деятельности СМИ по
формированию в обществе установок
толерантного поведения
2. Возможное содержание концепции
Итак, в России государству проще всего, конечно, использовать СМИ как инструмент в достижении своих собственных целей, но несравненно эффективнее было бы добиться принятия этих целей как своих собственных журналистами. При этом государству – вопреки сложившейся практике – следовало бы делать упор не на работе со СМИ как средством достижения своих целей, а на сотрудничестве с сообществом журналистов как с субъектом, имеющим среди прочего собственные цели, как с партнером. Журналисты будут незаменимы в деле профилактики экстремизма, распространении и культивировании идей толерантности, если примут эти идеи в качестве руководящих для себя и своих СМИ и станут руководствоваться этими идеями в своей профессиональной практике.
Выше уже говорилось, что принятие этих идей журналистами (за вычетом, разумеется, идейных противников и борзописцев-«газетчиков») кажется естественным. Точно так же, как естественно было принятие ими идей горбачевской Перестройки, которая и состоялась в значительной мере благодаря активной позиции журналистов. Если вспомнить далее о трех значениях слова «толерантность» (см. с.часть1), то тем самым ставятся вопросы об определяющих особенностях практики, которую тогда можно было бы назвать коммуникативной журналистикой, о технике, или, если угодно, технологии обеспечивающей и формирующей ее работы журналистов. Я думаю, что лучший ответ на такие вопросы могут дать своей работой журналисты-практики, среди которых немало профессионалов с хорошо поставленной рефлексией. Тем не менее, учитывая сложность ситуации, попытаюсь изложить некоторые теоретические и методологические соображения в надежде, что и они могут оказаться полезными.
Если двигаться от идеологии к концепции, а от нее к технологии, то, как я уже старался показать, ценности под именем «толерантность» ставятся в соответствие ключевые понятие диалога и диалогичной организации мышления. Как ни странно, но в длинной череде веков, отделяющих нас от Сократа, Платона, Софокла и Аристофана, активный анализ диалога как такового и построение соответствующего понятия развернулись лишь в последние сто лет и связаны прежде всего с именами «философов – диалогистов»: М.М. Бахтина, М. Бубера, Э. Розенштока-Хюсси и Ф. Розенцвейга, а также с разработками Московского методологического кружка. Собственно, в осмыслении и изучении диалога сделаны пусть и очень важные, однако лишь самые первые шаги.
Здесь не место для философии, но все же необходимо разобраться, о чем идет речь.
Начинать приходится с того, что слово «диалог» используется в нашей повседневной жизни едва ли не как синоним коммуникации, общения, беседы, разговора.[1] С этим не приходится спорить, тем не менее, для наших целей понимание диалога как словесного общения посредством обмена репликами (высказываниями) недостаточно: такова не более, чем внешняя форма общения, которая в зависимости от ситуации облекает совершенно разные процессы. При этом оказывается, что слово «диалог» может иметь еще и другое значение. С одной стороны, оно шире указанного. Как пишет М. Бахтин (1972, с.71), «…диалогические отношения явление гораздо более широкое, чем отношения между репликами композиционно выраженного диалога, это – почти универсальное явление, пронизывающее всю человеческую речь и все отношения и проявления человеческой жизни, вообще все, что имеет смысл и значение». (Курсив мой – М.Р.) С другой стороны, – и в данном случае это не менее важно – у’же, потому что, если утвердившиеся значения неотъемлемы от слов (значения приписаны им языковедами, закреплены и нормированы в словарях), то смыслами слова` обрастают отнюдь не всегда, а «композиционно выраженный диалог» нередко прикрывает монологично организованное мышление.
Сейчас я поясню это, но сперва договоримся различать диалог в широком, обыденном смысле слова (диалог-1) и в узком, или точном смысле (диалог-2). Диалог-1 понимается как воспроизводящаяся по нормам и не требующая мысли деятельность в противоположность диалогу-2, оказывающемуся уникальной и неповторимой реализацией мыследеятельности (подробнее об этом см. Г.П.Щедровицкий, 1995, с. 281 – 299, а так же далее).[2] Такого же различения, впрочем, требует и монолог, ибо как диалог, так и монолог, суть «идеальные типы» организации высказываний и речи в целом, между ними существует множество промежуточных форм (Пави, 1991, с.с. 75-77). Подлинному диалогу (диалогу-2) противостоит широко распространенный способ общения, который можно квалифицировать как «обмен монологами». При этом, согласно Бахтину (1979, с.302), отдельное высказывание трактуется как механическая реакция, а "диалог как цепь реакций» (так он описывается в дескриптивной лингвистике или у бихевиористов – поясняет Бахтин). Формально обмен монологами не отличается от диалога, но сходство их, в сущности, и ограничивается, повторю, общностью внешней формы. Ибо в отличие от высказывания в диалоге, как пишет Бахтин, монолог мыслится как «речь, никому не адресованная и не предполагающая ответа» (там же, с. 296).
Что касается значений и смыслов, то это фундаментальная тема, которую здесь нельзя обойти, но о которой приходится говорить кратко. И значения, и смыслы я вслед за Г.П. Щедровицким (1995, с.с. 545 – 576) рассматриваю как разные структурные компоненты деятельности понимания (и, думаю, порождения) речи, которые лишь вторичным образом, – причем искусственно и совершенно по-разному – «прикрепляются» к словам. В итоге возникает связь значений слов с парадигматической системой языка, а смыслов – с синтагматической, ситуативной системой речи; различаются денотативные (направленные на обозначаемый предмет) и коннотативные (направленные на другие слова) отношения обозначающего. С этим связана бахтинская «двуголосость», «двоякая направленность» слова в диалоге: и на предмет речи, как у обычного слова, «и на другое слово, на чужую речь» (Бахтин, 1972, с.316). Существенно при этом, что появление у слова «второго голоса» связывается с обязательным появлением авторской позиции, непременно присутствующей в диалоге и не обязательной в монологе.[3]
Мне кажется, что, подчеркивая двоякую направленность слова в диалоге (в отличие от монолога), Бахтин имел в виду не только уровень отдельных слов, но и уровень целых высказываний. Он различал «диалогические отношения между текстами и внутри текста» (Бахтин, 1979, с.283). Это особенно важно в контексте нашей работы, где – аналогично значению и смыслу слова – необходимо различать содержание и смысл высказывания. На мой взгляд, значение слова «смысл» при этом не меняется.
Когда мы говорим о том или ином «смысле слова», имеются в виду две взаимосвязанные, но все же разные вещи. Во-первых, это может быть тот или иной оттенок значения (а то и просто омонимия), т.е., строго говоря, вообще не смысл. Так, например, обстояло дело выше, при введении различения диалога-1 и диалога-2. Во-вторых, речь может идти о специфической выразительной нагрузке, которая ложится на слово в данном контексте (и/или в данной ситуации), и которая может исчезнуть вместе с этим контекстом (ситуацией)[4]. Вот эта нагрузка и именуется смыслом, но, мне кажется, что в речи мы имеем дело с особой формой существования смысла: смыслом, выраженным в наличном тексте (или контексте) и прикрепляющимся к нему, материализованным, так сказать, в словах. Здесь и возникает иллюзия «объективного» смысла. Вообще же смыслы возникают в нашем сознании в процессе порождения и понимания речи, но – и это кардинально важно – не только речи, а так же других человеческих действий. Нет и не может быть смысла у естественных процессов и явлений: пустое дело – искать смысл в идущем дожде или в том, что я споткнулся, входя в дом. Но человеческие действия, поступки всегда – явно или неявно – осмысленны, в противном случае (вспомним Л. Мартынова[5]) они называются иначе. Другое дело, что «принадлежат» эти смыслы не поступкам, а поступающему: это мы, со стороны, проецируем их (либо свои собственные смыслы, появляющиеся в процессе понимания происходящего) на поступок. Кстати, М.М. Бахтин видел и прямую аналогию поступка с текстом. Он писал (1979, с. 286): «Человеческий поступок есть потенциальный текст и может быть понят (как человеческий поступок, а не физическое действие) только в диалогическом контексте своего времени…». Именно эти обстоятельства и стоят за тезисом Бахтина об универсальности диалогических отношений в человеческой жизни. Я бы только еще раз подчеркнул, что жизнь для него не просто существование, но «неповторимая единственность» для каждого из нас «как индивидуально ответственно активных» (1986, с. 86).
Давайте теперь вернемся к различению диалога-1 – привычного нам обмена знаниями, информацией, характерного для научных конференций и совещаний, с одной стороны, и диалога-2 – с другой. Первая, в сущности, кооперативная форма организации предполагает обмен готовыми продуктами интеллектуальной работы: домашними заготовками или заимствованиями на стороне, пополняющими запас знаний всех участников. Вторая, коммуникативная, напротив, ориентирована на возбуждение мышления «здесь и теперь» по поводу высказываемых тезисов. Это классическая сократическая традиция, к которой апеллировал и Бахтин, согласно которой мысли не привносятся в диалог извне, не находятся «в головах» собеседников, а порождаются в диалоге, являются продуктом не отдельно взятого ума, но результатом коммуникации, способствующей развитию коллективной деятельности, а по сопричастности и ее участников (Щедровицкий, 1995).
В рамках своей ставшей знаменитой дилеммы «Иметь или быть?» прекрасно написал об этом Э.Фромм (1989, с.41). Имея в виду общение по принципу бытия, он писал, в частности, о реакции собеседников, которая «непосредственна и продуктивна; они забывают о себе, о своих знаниях и положении в обществе... Их собственное «я» не чинит им препятствий, и именно по этой причине они могут всем своим существом реагировать на другого человека и его мысли. У них рождаются новые идеи, потому что они не держатся ни за какую из них. В то время как люди, ориентированные на обладание, полагаются на то, что они имеют, люди, ориентированные на бытие, полагаются на то, что они есть, что они живые существа и что в ходе беседы обязательно родится что-то новое, если они будут всегда оставаться самими собой...» Таким образом, добавляет Фромм, беседа из своеобразного товарообмена превращается в диалог, «в котором уже больше не имеет значения, кто прав».
Изложенные соображения позволяют заметить принципиальную дефициентность повсеместно и безраздельно господствующего сейчас информационного подхода, используемого среди прочего для понимания и описания деятельности журналиста[6]. Действительно, современная трактовка диалога – в указанном словарном понимании, т.е. диалога-1, – как и тридцать лет назад, сводит все дело к схеме передачи и приема сообщений, иначе говоря к обмену информацией или знаниями, между которыми не принято проводить различия. Такого рода обмен, конечно, имеет место в любом разговоре или переписке. Согласно расхожей истине, каждый из участников при этом увеличивает объем наличной информации – в отличие от обмена яблоками, который представляется как игра с нулевой суммой. Но, как мы видели, диалог не сводится к обмену, и «обратимость не имеет ничего общего с обоюдностью» (Бодрийяр). Как отмечает В. Никитаев (1998), суть информационного подхода «…в устранении из поля зрения социальных и культурных рамок, в отказе от рефлексии по поводу ценностей - поскольку стать на точку зрения информации и означает перестать различать слова и понятия, сущее и должное, добро и зло, нравственное и безнравственное».
Может быть, сказанное станет понятнее, если взглянуть на все это, различая знания и информацию. А именно, будем считать, что знания требуют понимания, интерпретации, встраивания на подходящие места в системах деятельности, между представителями которых идет диалог, и которые в связи с этим сами изменяются. Информация ничего этого не предполагает: к примеру, информация об очередном пожаре занимает свое, заранее подготовленное место в деятельности пожарников, не требуя от них работы понимания и ничего не меняя в системе их функционирования. Принципиально важно, что оба обсуждаемые понятия – функциональны. Это значит, что ничто само по себе не является знаниями или информацией: все зависит от способа их употребления в деятельности. Встраивая новости в старую деятельность, мы используем их как информацию; изменяя свою деятельность сообразно получаемым новостям, мы употребляем их в качестве знаний. В итоге оказывается, что информационный подход хорош применительно к диалогу-1, но абсолютно непригоден по отношению к диалогу-2, когда решающую роль начинают играть процессы рефлексии, понимания и мышления.
Следуя Г.П. Щедровицкому (1995), я представляю себе диалог как деятельность с гораздо более сложной структурой, чем представляемая в рамках информационного подхода. Все начинается с того, что говорящий и слушающий находятся в разных ситуациях, в связи с чем от реципиента требуется специальная работа понимания, т.е. соотнесения текста сообщения с этими ситуациями. Над процессом обмена информацией между собеседниками надстраивается как бы «второй этаж», где на базе объединяющих «этажи» процессов рефлексии и понимания рождаются и умирают смыслы, а, в случае особого везения, иногда рождается мысль.
Здесь нам придется все же обратиться к схеме мыследеятельности Щедровицкого, которая упоминалась пока лишь в примечании. Дело в том, что это первый и пока единственный опыт структуризации «интеллектуальной работы» в целом, где среди прочего выделяются слои мышления, коммуникации и действий. В контексте этой схемы «композиционно выраженный» диалог-2 занимает место мысли-коммуникации. Но подобная форма общения обеспечивается особым образом организованным мышлением, которое тоже можно назвать диалогичным, или коммуникативным (Громыко, 2002).
Мышление, на мой взгляд, вообще подобно электрическому току, возникающему (если и когда оно возникает) только при наличии разницы потенциалов. Оно возникает – как монологичное (дискурсивное) – из различия представлений мыслящего в начале и в намечаемом конце размышлений, либо – как диалогичное – из различия и/или противоречия рядоположенных представлений собеседников. В первом случае итог размышлений должен быть так или иначе предзадан: типичными примерами могут служить доказательство теорем или решение задач, когда наперед известно, как минимум, что именно требуется доказать (или узнать). Во втором – ничего похожего может не быть: обязателен лишь деятельностный контекст, задающий тему и рамки диалога; куда он приведет, выясняется только по ходу дела. В первом случае выход в рефлексию и проблематизация происходят, если и когда решение задачи наталкивается на непреодолимые трудности. При этом все же собственной формой организации монолога можно считать задачную организацию. Напротив, для диалога в силу несогласованности позиций участников характерна проблемная организация. Если иметь в виду конфликтные ситуации и толерантные установки его участников, то можно видеть смысл диалога для них как раз в установлении взаимопонимания, во взаимоопределении и согласовании позиций, но как именно будут (и будут ли) сдвигаться их позиции, что при этом будет происходить с содержанием обсуждения, – наперед неизвестно.
От теории к практике
Поскольку диалог пронизывает всю нашу жизнь, я могу только наметить несколько направлений практического развертывания изложенных соображений, которые кажутся мне особенно важными в плане нашей темы. Обсудим коротко три таких направления: стратегии участников и типологию диалогов, диалог (versus монолог) в конфликтных ситуациях, диалог как рамочную конструкцию. Тема межкультурного диалога обсуждается далее в специальном параграфе.
Сказанное выше о течении диалога отнюдь не означает, что диалог несет своих участников, как весенний поток щепки. В жизни, конечно, всякое бывает, но происходящее все же зависит от участников. Во-первых, как уже говорилось, осмысленность диалогу в целом придает его деятельностный контекст. (Попросту говоря, обсуждение даже самой интересной темы «вообще», безотносительно к целям и планам его участников лишено смысла. Теория обретает смысл, будучи задействованной в практике или в перспективе такого употребления.) Из этого следует, что участники диалога преследуют собственные цели и озабочены их достижением, сам же диалог (если и когда он уже идет) оказывается лишь средством, формой организации движения на пути к целям. Поскольку регулятивы – ценности, цели, нормы, онтологические картины – деятельности участников всегда более или менее различны, каждый из них полагает собственные цели и в диалоге. В большинстве случаев цели участников диалога будут отличаться как друг от друга, так и от их же целей в объемлющей деятельности. Диалог оказывается очень странной формой организации, обеспечивающей одновременное движение участников к разным целям. Это мой важнейший тезис, который можно и нужно «обернуть» на нашу работу здесь и теперь в рамках всей ФЦП и проекта задействования СМИ, в частности. Ибо, разумеется, наряду с объединяющей нас всех ценностью и идеологией толерантности у каждого есть (или должны быть) собственные цели в общей работе. В данном случае – подчеркну еще раз, – важна не только объединяющая идея, но и специфирующие особенности. С этим связана среди прочего обсуждавшаяся выше идея программной организации.
Практическое употребление излагаемых соображений требует далее разработки типологии ситуаций (и/или диалогов), определяемых сходством и различием регулятивов деятельности участников как в объемлющих контекстах, так и непосредственно в диалоге. Если эта задача и имеет решение, то все же она не может быть решена здесь и теперь. Чтобы показать ее практическое значение, приведу два примера. Первый касается редкого (идеального) случая совпадения друг с другом важнейших регулятивов участников в диалоге, – но не в объемлющем деятельностном контексте. Это, скажем, ситуация интеллектуальной дискуссии, участники которой озабочены исключительно продвижением к истине, но совершенно не интересуются своей победой над оппонентом (Поппер, 1983). Плоды общего движения могут быть использованы далее каждым из участников по-своему – это уже неважно. Второй пример (специально подобранный по контрасту) – так называемый межкультурный диалог, который все же надо мыслить как диалог представителей разных культур: никто не может выступать от лица культуры. Это заведомо проблемная ситуация, когда желающие вступить в диалог (возникающий в таких обстоятельствах далеко не всегда) ориентируются на разные системы ценностей, руководствуются разными нормами мышления и деятельности, говорят на разных языках (в металингвистическом значении языка), имеют, скорее всего, разные картины мира. Тем не менее, иногда диалог все же возникает и в таких случаях, причем совпадение хотя бы некоторых ценностей, – прежде всего, исходной установки на толерантность – оказывается здесь условием успеха, не говоря уже о наличии объединяющего деятельностного контекста.
Приведенные примеры требуют развернутого рассмотрения, и к теме межкультурного диалога мы еще вернемся. Наряду с ними здесь следовало бы обсуждать дискуссию вообще (не ограничиваясь указанным частным случаем, который я назвал бы идеальной или попперовской дискуссией), спор, полемику, торговые, политические и прочие переговоры разного рода как различные типы диалога. Сюда же примыкают упоминавшиеся «соседние» формы общения типа информационного обмена и такие псевдоморфозы как «диалог глухих» и многоголосый монолог (Пави, 1991). Предстоит еще разобраться, чем именно названные выше типы диалога отличаются друг от друга, и какие разновидности могут возникнуть внутри каждого из этих типов за счет совпадения и несовпадения – в разных комбинациях – регулятивов, которыми руководствуются участники[7]. Наконец, – в этом и состоит практическое значение моих рассуждений – в рамках каждого выделенного типа и разновидности диалога могут обсуждаться стратегии участников, говорить о которых «в общем» мало смысла.[8]
В контексте нашей темы особый интерес представляют перспективы и возможности диалогичной организации мышления в конфликтных ситуациях, а так же сопоставление их с возможностями монолога. Конечно, монолог вообще не релевантен ситуации конфликта, но приходится считаться с тем, что диалог (диалог-2), похоже, является довольно поздним (и при этом искусственным) явлением в истории. Монологизм же – издревле и вплоть до нашего времени – характерен для множества традиционных (а теперь уже не только традиционных – это очень важное добавление) культур. Кроме того, конфликт – и чем более острый, тем в большей степени – психологически провоцирует именно монологическую («естественную») реакцию.
Похоже, что в достаточно развитой форме диалогичная организация мышления возникает в связи с формированием «европейской школы мысли» (М.К. Петров), и мы находим едва ли не первые ее результаты и продукты в диалогах Платона. Вероятно, многие сочтут передержкой квалификацию религиозного мышления вообще как преимущественно монологичного[9], но, согласимся, что для такой точки зрения есть свои основания, истоки которых скрываются в древности, а современные проявления фиксируются как в трудностях экуменического движения, так и во внутриконфессиональных конфликтах. Имя Аллаха на устах сеющих смерть и погибающих при этом шахидов также вполне укладывается в эту гипотезу. Я не спешил бы соглашаться с Ф. Фукуямой (2002) по части «исламского фашизма», но, что касается тенденций монологизма в исламе, то с этим, кажется, трудно спорить, особенно, учитывая, что таких тенденций не чужды и другие религии (и, как будет показано чуть ниже, не только религии). Вспоминая наметившиеся процессы формирования нового биполярного мира, стоит задуматься о причинах этого явления: то ли дело в особенностях христианства, господствующего в «первом мире», то ли в давней истории отделения церкви от государства (и диалога между ними, приведшего, согласно Берману, к становлению идеи права), то ли во влиянии – и на то, и на другое – «европейской школы мысли»?
Важно иметь в виду, что склонность к монологичной организации унаследовала от религии и наука: в своей многовековой борьбе обе эти институции претендовали на истину. На последнем этапе истории накал их борьбы снизился, но, я думаю, скорее по причинам социального, нежели интеллектуального порядка. Проблема истины так и не была решена, она просто ушла с авансцены интеллектуальной жизни. Объемлющим по отношению к основному современному претенденту на истину – фундаментальным естественным наукам – стал инженерный подход, «когда строится прямой путь от размышления к проектированию новых технологических принципов, а потом ставится задача ученым найти в естественном материале то, что нужно для инженерии» (Попов, 1999, с.59). Однако, эту тему надо обсуждать отдельно.
Разумеется, и в религии, и в науке диалог использовался очень широко, но только в качестве инструмента. Вслед за тем всегда происходила и происходит «монологизация», упрощение и уплощение живой диалогичной мысли, редукция ее к догмату веры или позитивной истине (по вскрытой М. Бахтиным схеме традиционного литературоведческого анализа творчества Достоевского)[10]. Из редукции такого рода возникает наша уверенность, когда мы действуем не от себя, а «от имени» внеположной науки, культуры или права (а уж тем паче – религии), вообще принятой за истину идеи, когда «…путь от посылки к выводу совершается свято и безгрешно, ибо на этом пути меня самого нет…» (Бахтин, 1986, с. 97).
Подобный механизм напоминает об экспансии монологизма в эпоху Просвещения, после которой, в особенности, он стал характеристической особенностью идеологического творчества нового времени (Бахтин, 1972, с.136 – 137), а так же о линейных «идео-логиках» (тоталитарных идеологиях), как их описывала Х. Арендт (1996, с.609 – 620). На мой взгляд, сказанное имеет прямое отношение к так называемому фундаментализму, и эта тема требует хотя бы краткого обсуждения здесь и теперь. Понятие фудаментализма несколько расплылось, а соответствующий ярлык получил в последние годы широкое хождение, прежде всего в сочетании «исламский фундаментализм»; смысл его понятен, но он давно требует серьезного анализа обозначаемого таким образом феномена. Тем паче, что, как отмечает Г. Павловский (2003), есть еще фундаменталистский терроризм, который надо выделять из прочих его видов. «В перспективе он даже более опасен, чем сегодня: ведь фундаментализм имеет, в принципе, перспективу во всех остальных традициях. Скорее всего, грядет период усиления фундаментализма, и важно, чтобы этот процесс принимал конструктивные – культурные и религиозные формы, но не военные». Я думаю, что любая традиция или идеология имеет шанс приобрести форму фундаментализма, теряя толерантность и способность к диалогу, становясь монологичной и агрессивной, начиная осознавать (и объявляя) себя единственно верным учением. Здесь и срабатывает описанный механизм, который Эрих Фромм позже проанализирует и назовет «бегством от свободы». Коротко я сказал бы, что в современном словоупотреблении фундаментализм обозначает не только, а может быть и не столько возврат к исходным ценностям того или иного вероучения, сколько монологичную его форму.
При таком понимании сторонники фундаментализма всегда оказываются «неудовлетворенцами» по отношению к окружающей действительности, настроенными на ее преобразование в соответствии со своими взглядами. Сами же эти взгляды по существу не подлежат критике и пересмотру. Подобные установки накладывают на любое учение особую печать редукционизма: все монологизированные учения стремятся решать сложные вопросы простыми методами, все они в связи с этим оказываются чисто идеологическими. Проблематизация и более глубокая проработка собственных идей (концептуализация, программирование) для них невозможны, а их реализация во внешнем мире приобретает в связи с этим насильственный характер. В свете сказанного понятно, что, добиваясь власти, фундаменталисты всегда устанавливают в границах ее юрисдикции тоталитарный режим. Тоталитаризм оказывается политической формой существования фундаменталистской идеологии у власти.
При всех обстоятельствах я не очень представляю себе «конструктивные формы» фундаментализма, тем более, что пока что мы имеем «террористические квазиинституты», которые, как говорит далее Павловский, «будут устранять препятствия на своем пути, будь то религиозные, моральные или персональные. Их цель - подчинить себе всех, кого можно, в том числе в западных странах, странах Европы тоже. Старый свет в этом отношении недооценивает потенциальной готовности ряда кругов к коллаборационизму. Я думаю, здесь нас еще ожидают сюрпризы. Однако это уже как бы про другой мир, и я думаю, мы его скоро увидим». В этом контексте упомянутый тезис Фукуямы об исламском фашизме кажется излишним: и фашизм, и нацизм, и большевизм выступают как конкретные исторические формы фундаментализма, а исламский фундаментализм дает пример еще одной такой формы, ряд которых, видимо, бесконечен.[11]
Возвращаясь непосредственно к нашей теме, надо полагать – насколько это обстоятельство поддается реконструкции, – что участники конфликтов в современном мире рассуждают равным образом как моно-, так и диалогически. То, что диалог, если в нем участвуют все участники конфликта, может, – если повезет – привести к постановке и решению проблемы, а вслед за тем и к разрешению конфликта, теоретически очевидно. Не столь прозрачны перспективы задачно организованного дискурсивного мышления. Если мы имеем дело с конфликтом типа продавца и покупателя, которым надо договориться о взаимопримлемой цене товара, то возможностей диалога-1, «обмена информацией» (торговли), как правило, достаточно. Но, если таким образом конфликт не разрешается, а в результате многочисленных попыток разрешения за ним начинает вырисовываться проблема, – в этом случае, похоже, дискурсивное мышление бессильно. Противник нас «не понимает», «не слышит», «не хочет понять», «не склонен к диалогу» – все эти квалификации говорят об одном: о том, что мы имеем дело с проблемной ситуацией. Убеждать оппонента в своей правоте в таких случаях бесполезно. Здесь требуется рефлексия, т.е. критический пересмотр, проблематизация и смена средств собственного мышления: по-своему правы в таких случаях бывают обычно обе стороны. (См. сноску о Палестине и Чечне в первой части статьи)
Особую тему представляет собой рамочная функция диалога, но ее обсуждение странным образом вредно вести вне связи с другой, «парной» рамкой права. Позволю себе привести длинную цитату из работы «Русская идея…» (1996, с.12), где речь идет как раз о рамках развития России, какими их видят авторы в русле европейской традиции. «Рамка права означает принятие принципа формального равенства перед судом и законом для всех граждан России (включая и власть предержащих). В рамках права не может быть врагов, а могут быть только оппоненты, соперники, противники. Все конфликты могут разрешаться при этом либо политическими средствами, либо в судебном порядке. Рамка диалога означает признание того, что все люди, все народы – разные. Каждый имеет право на свои подходы и взгляды, но никто не имеет оснований объявлять их единственно верными и добрыми. Отказывая себе в праве на такие безосновательные претензии, мы получаем возможность мирного сосуществования и важнейший ресурс развития во взаимодействии разных подходов, интересов и взглядов, разных культур».
В принятии означенных рамок находит свое выражение идеал мирного со-существования представителей разных позиций – идет ли речь о человеческом роде или о студенческом общежитии. Дело в том, что, встречаясь с «другим», мы неизбежно оказываемся перед дилеммой: считать ли свою позицию и свои взгляды верными, а позицию и взгляды другого – ошибочными, либо считать и те, и другие рядоположенными, но тогда уж частными и частичными. Выбор первого пути ведет к монологичной организации, борьбе с инакомыслящими (которая рано или поздно обязательно превращается в борьбу с мыслящими и мышлением как таковым); выбор второго – к диалогу, партнерству или соперничеству, но ограниченному определенными рамками, в предельном случае – рамкой права. На мой взгляд, это жизненно важная тема, которая, видимо, в силу своей абстрактности не привлекает к себе достаточного внимания. Я попробую кратко обозначить проблемы, возникающие в связи с названными рамками.
С этой целью нам придется ненадолго вернуться к теории. Вспоминая о различении смыслов и содержания коммуникативного текста, можно предположить, что объективное содержание существует в безжизненном мире теорий, в то время как смыслы образуются в жизненном мире и непосредственно связаны с нашими действиями и поступками. Поэтому само по себе содержание часто мало интересует людей дела: предпринимателей, управленцев, политиков, вообще практиков.
Я думаю, что здесь проходит очень важная граница, в идеале одновременно разделяющая выделенные М. Бахтиным «миры»: во-первых, мир культуры, где обитают среди прочего теории, и противостоящий ему «мир жизни, единственный мир, в котором мы творим, познаем, созерцаем, жили и умираем»; иначе говоря, «мир, в котором объективируется акт нашей деятельности, и мир, в котором этот акт единожды действительно протекает, свершается» (1986, с. 82 – 83); во-вторых, мир безличного, никому не адресованного монолога и мир диалога, где каждое высказывание имеет автора и адресовано «другому» (1979, с. 281). Имея в виду эти бахтинские различения, я бы сказал короче: в мире жизни, поступка господствует диалогичная организация мышления, в мире культуры и теории правит бал монолог.[12] В жизни мама может адресовать ребенку требование почистить зубы, но чистка зубов как культурная норма не имеет ни автора, ни адресата.
Так, повторю, можно представлять себе идеал, но это было бы чересчур просто и здОрово: реальность, как обычно, оказывается более сложной. Думаю, что в нашей жизни господствует не диалог, а происходит, фигурально выражаясь, постоянная, меняющая лишь свои формы «борьба диалога с монологом». Вместе с тем идеи диалогичной организации проникают в культуру, для которой они разрушительны. Под культурой при этом подразумевается система норм, эталонов и образцов, обеспечивающая воспроизводство деятельности (Лефевр, Щедровицкий, Юдин,1967, Щедровицкий, 1995) и жизненного уклада общества в постоянно меняющихся условиях. Так понимаемая культура должна быть организована монологично и иерархически[13]. Действительно, во-первых, в культуре отсутствуют субъекты, в т.ч. субъекты возможного диалога. Во-вторых, если даже понимать диалог метафорически, само существование «конкурирующих» норм, эталонов и образцов делает невозможным существование культуры: достаточно представить себе конкурирующие эталоны метра или килограмма!
Но тем самым ставятся под вопрос многие постмодернистские построения и, прежде всего, идеи культурного плюрализма, мультикультурализма[14]. «Диалог культур» (реальный диалог происходит все же между субъектами, представителями разных культур) – прекрасная идея, но ее реализация всегда оказывается проблемой, решение которой, если и когда оно достигается, в силу своей принципиальной ситуативности не поддается культурной нормировке. Мультикультурное общество качественно отличается от общества монокультурного: второе может мирно воспроизводиться с помощью своей культуры; первое в принципе невоспроизводимо: оно либо живет в режиме постоянной проблематизации и решения проблем, т.е. развивается, либо разваливается на составные части. Это утверждение, правда, относится к веберовским «идеальным типам», а реальные общественные системы лишь более или менее приближаются к таковым. В данном контексте можно сказать, что реальное общество воспроизводится за счет толерантности своих граждан, но развитие все же требует диалога. Иначе говоря, толерантность – условие мирного сосуществования, диалог – условие и требование развития. Тем не менее, сказанное выше задает новый взгляд на многие вопросы, связанные, в частности, с жизнью империй, культурными автономиями, федерализмом и сепаратизмом.
Сама по себе установка на толерантность и межкультурный диалог приводит к пресловутой «политкорректности», рискующей – в своей фундаметалистской ипостаси – превратить диалог и толерантность в свою противоположность: монолог и диктат меньшинства. При этом люди теряют способность к подлинному самоопределению: они идентифицируют себя только через групповую принадлежность; снова (не забыли еще Невзорова?) появляются «наши» и «не наши»; расплывается иерархия культурных ценностей и т.д. (Серл, 2002). Во избежание этих далеко идущих неприятностей, – а они прослеживаются далее вплоть до известной проблемы переговоров с террористами – толерантности и диалогу должен быть поставлен предел. Такой предел и задается рамкой права, которая понимается в данном случае как предельная рамка коммуникации в конфликтных ситуациях, но которая вообще-то равным образом касается и монолога. Однако, здесь мы переходим к проблемам, которые вырисовываются за пределами названных рамок, там, где политика может «продолжаться другими средствами».
Важнейшая проблема состоит в отсутствии «общечеловеческих» представлений о содержании права. Поэтому отсылки к «рамке права» операциональны до тех пор, пока речь идет об ареалах господства тех или иных национальных правовых систем, либо о так называемом «международном праве». Что касается последнего, то, эта идея сама по себе достаточно проблематична: по существу, здесь надо вести речь о некоей правовой метасистеме, призванной объединять все (или многие) действующие национальные системы. Худо-бедно такая метасистема формируется в границах ЕС, но в планетарных масштабах возникают трудно преодолимые проблемы. Во-первых, действенность международного права обратно пропорциональна серьезности правовых коллизий: как говорил Дин Ачесон, «выживание государств – не вопрос права» (А. Кассезе, 2001, с. 364). Во-вторых, его система далеко не завершена: концы не сходятся с концами, а многие животрепещущие вопросы еще ждут своего решения. В-третьих, она стыкуется лишь с некоторыми системами национального права, действующими преимущественно в странах европейской культуры. Но, самое главное: отсутствует система власти, которая могла бы обеспечить реальное верховенство международного права в мировом масштабе. В частности, плохо проработана и неэффективна действующая под эгидой ООН и ее Совета Безопасности система санкций. Как мягко заметил А. Кассезе, современная система международного права по сравнению с Вестфальской системой оказывается, скорее, идеалистичной, чем реалистичной[15].
В основе европейского правопонимания (на котором основано международное право) лежит принцип формального равенства, что и отличает его, в первую очередь, например, от права шариатского или галахического, где люди делятся на правоверных и неверных (евреев и гоев), обладающих разными правами; где также разными правами обладают мужчины и женщины. Принцип формального (не)равенства для сторонников соответствующих правовых систем представляется едва ли не «естественным» и выступает не как специфический содержательный момент той или иной системы, а, скорее, как синоним права вообще. Последний тезис носители современной европейской правовой культуры могут легко проверить на самих себе: например, «правовая» система гитлеровской Германии, ставившая права человека в зависимость от его расовой принадлежности, считается, бесспорно, неправовой. Столь же бесспорно, что она является таковой в рамках европейской правовой культуры[16].
Развертывая дальше эту линию рассуждений с релятивистской позиции, можно сказать, что точно так же неправовыми оказываются друг по отношению к другу разные правовые системы. Достаточно посмотреть на классический шариат с европейской точки зрения: помимо упомянутого формального неравенства мы увидим здесь законность рабства, оправдание силовой агрессии во имя распространения ислама и даже отрицание суверенности не-мусульманских государств (Ан-Наим, 1999, с.20). Другое дело, что на практике наиболее одиозные в современных условиях нормы не используются, и вопрос ставится даже о реформировании шариатского права в целом (этой теме и посвящена книга Ан-Наима).
Формально ситуация множественности правовых систем аналогична ситуации множественности культур, но, если, говоря о диалоге культур в условиях конфликта, можно было ссылаться на объемлющую рамку права, то признание множественности правовых систем ставит вопрос о более широкой рамке. Боюсь, что, учитывая соответствие рамки права и рамки мирного сосуществования, в этом качестве остается говорить о «рамке силы», что, в сущности, приводит к исчезновению всяких цивилизационных рамок. Именно на этой «чистой доске» развертывается нынешняя эпопея борьбы с международным терроризмом. Война худо-бедно имеет свои рамки. Террористическая деятельность развертывается там, где война невозможна или заведомо проигрышна. Терроризм – оружие слабого. Политический терроризм в свете сказанного я трактовал бы как еще одну (наряду с войной) форму «продолжения политики другими средствами». Уж как минимум, согласно П.Г. Щедровицкому, это новый тип войны (Степанова, 2001). Но, если террористы эту форму или этот тип «изобрели» и успешно применяют, то международное сообщество пока не нашло адекватного ответа.[17]
Отказываясь от релятивистских установок «правового плюрализма» и «продавливая» идеи международного (европейского) права, как это сейчас и делается по инициативе США, мы все равно вынуждены действовать «не мытьем, так катаньем», в т. ч. силой. Однако, мне, как и Глебу Павловскому (2003), такая стратегия кажется предпочтительной в сравнении с явно или неявно реализуемой старой Европой стратегией «толерантности без берегов». Ведь в перспективе, причем не слишком далекой, эта вторая стратегия равносильна сдаче позиций. Не знаю, как кого, но меня не слишком вдохновляет перспектива замены европейской цивилизации очередным «новым порядком». Терпимость к нетерпимости должна иметь свои пределы, и в этом пункте различение культурного и правового плюрализма становится принципиальным.
Показательным примером может служить
здесь позиция У. Макбрайда (2002). Я, как и многие
другие (достаточно вспомнить Джорджа Сороса), согласен
с его критикой в адрес американской культуры в той
мере, в которой она связана с гипертрофией ценностей
прибыли и потребления. Но Макбрайд не ограничивается
критикой, он объявляет, что диалог с «гегемонической»
западной культурой, которую олицетворяет Америка,
вообще невозможен по причине ее крайней агрессивности и
нетерпимости. Если позволительно воспользоваться
введенным выше понятием, можно сказать, что западная
культура объявляется фундаменталистской. Причем
«…единственная мыслимая форма сопротивления ей должна
принимать форму террора, поскольку никакой диалог с ней
уже невозможен» – такой тезис Макбрайд «часто склонен
безоговорочно принимать», хотя и признает
соответствующее видение мира «кошмарным». В другом
месте он делает принципиальный вывод: необходима
«терпимость, в том числе терпимость к отказу от участия
в диалоге. Соответственно, я утверждаю, что
единственным нетерпимым образом действий по отношению к
религии, как и по отношению к многим другим
(выделено мною – М.Р.) типам убеждений или образов
жизни, является любая насильственная, принудительная
попытка разделяющих определенные убеждения и/или образ
жизни заставить других принять свои убеждения (образ
жизни) или же
претерпеть какого-то рода наказание, пытку или смерть».
Любопытно, включается ли преступный образ жизни в
число «многих других», не подлежащих наказанию? И как
все же быть с террористами: они ведь тоже заставляют
других принять свои убеждения или умереть?
В отличие от Макбрайда я считаю, что западная культура относительно (а иногда и чрезмерно) толерантна. Другим народам, – а, по идее, скорее, государствам – навязывается не культура, а система международного права, основанная на принципе формального равенства. Здесь есть свои проблемы, но все же не следует смешивать толерантность с ненасилием. О несовершенстве нынешней системы международных отношений я уже говорил. Остается признать, что мирное сосуществование оказывается пока недостижимым идеалом. С тем, что оно недостижимо практически, трезвомыслящие люди давно смирились. Труднее согласиться с тем, что оно не обеспечено даже в мысли. Но, с другой стороны, тем шире круг проблем, которые нам еще предстоит осознать. При этом мы всегда имеем возможность двигаться локально, не претендуя на общие решения, сообразно условиям места и времени, а так же особенностям текущего процесса, как это продемонстрировал Майкл Уолцер в упоминавшейся работе о толерантности.
Обращаясь с учетом сказанного к российским реалиям, можно заметить, что правовые рамки происходящего в стране задаются действующей Конституцией, на реализацию ряда статей которой, в конечном счете, нацелена ФЦП и данная работа, в частности. Тем не менее, изложенные соображения, в том числе касающиеся проблем культурного и правового плюрализма, проецируются внутрь российской действительности, позволяя расширить наше вИдение происходящего, уточнить контекст и получить более рельефное представление о ситуации, в которой развертывается наша работа. Для меня важнейшим оказывается при этом прояснение исторической перспективы и связи двух переходных процессов: перехода от толерантности (как предрасположенности к диалогу) к актуальному диалогу, с одной стороны, и перехода от ориентации на воспроизводство к ориентации на развитие, – с другой. Разумеется, говорить о переходах здесь можно только, имея в виду соответствующие тенденции и их реализацию в конкретных ситуациях, причем даже и тенденции такие могут стать только результатом наших целенаправленных усилий.
…Практическое значение идеи диалога неизмеримо шире не только сказанного, но и всего, что можно было бы сказать по этому поводу вообще и теоретически. В связи с этим я перейду непосредственно к практике. Как уже говорилось, коллизии на стыке журналистики и права были предметом специального анализа, результаты которого изложены в книге (Судебная реформа,… 1996), поэтому дальше я сосредоточу внимание на некоторых аспектах коммуникативной журналистики. Здесь, однако, приходится учитывать многообразие не только речевых жанров (которого я касался ранее), но и типов общения[18], а самое главное – типов СМИ. Достаточно очевидно, что диалог на страницах толстого журнала и газеты строится по-разному, что уж говорить о радио, ТВ и, тем более, интернете, возможности которого в этом плане кажутся бесконечными, но само отнесение которого к СМИ остается при этом дискуссионным. Важное значение имеет и спектр возможных позиций СМИ между политически ангажированными и «желтыми» изданиями, а так же особенности их аудитории. Не имея возможности объять необъятное, я ограничусь примером из собственной практики. Понятно, что он покрывает лишь ничтожно малую (но, по-моему, достаточно важную) часть очерченной предметной области.
Case study: случай «Независимой газеты»
На страницах «старой», времен В.Третьякова «Независимой газеты», «НГ-Сценариев» и «НГ-Науки» с 1995 по 2000 г. мне довелось выступать достаточно регулярно, в т.ч. как участнику различных дискуссий. Пару раз вспыхивала полемика и вокруг моих публикаций. Я не склонен преувеличивать значение этих споров, но считаю важным сам факт их появления на газетной полосе.
Ниже вниманию читателей предлагается статья, написанная осенью 2001 г., но так и оставшаяся в моем архиве: я не видел перспективы ее публикации. Конечно, с учетом всего сказанного ранее этот текст можно было бы переработать, но мне кажется, что, будучи изъят из контекста пусть и несостоявшейся, но предполагавшейся полемики, в первозданном виде он лучше отвечает моим сегодняшним задачам: не только поразмыслить над диалогом в СМИ, но и продемонстрировать высказывание в контексте диалога, каким он видится мне, в частности, на полосе элитарной газеты[19].
«Независимая газета»
как средство массовой коммуникации
В нынешних ежедневных газетах нет смысла.
Они сообщают то же, что телевидение, только на
следующий день, отличаются друг от друга
только тем, что одни за Лужкова, а другие против.
Гр. Чхартишвили
Прошедшей весной было объявлено, что Борис Березовский уволил главного редактора НГ Виталия Третьякова по причине обострившихся политических разногласий. Это, конечно, его как владельца газеты право, и спорить здесь не о чем. Но, как могут видеть все заинтересованные лица (а я, будучи многолетним читателем и постоянным автором НГ, отношусь к их числу), после смены главного редактора в газете происходит смена не только политической позиции, но и концепции издания. Что касается политики, то в данном случае она меня мало волнует, тем паче, что наши с Третьяковым взгляды тоже во многом расходились. (Это, кстати, не мешало редакции публиковать мои статьи, в том числе и те, где с главным редактором, его заместителями и даже самим БАБом велась прямая полемика.) А вот в некоторых аспектах смены концепции я вижу предмет, достойный общественного внимания. Попросту говоря, мне бы не хотелось, чтобы в ходе перестройки «НГ» вместе с водой (скажем, чрезмерным количеством приложений или необъятными размерами некоторых материалов) выплеснули и ребеночка. Вопрос, конечно, кто в чем этого ребеночка видит. Краткое представление новой «НГ» (в сентябре 2001 г.) не дает ответа на этот вопрос.
Я не журналист и могу только заметить, что в наших СМИ термины «средства массовой информации» и «средства массовой коммуникации» (СМК) часто употребляются как синонимы. Возможно, на факультетах журналистики учат не так, но такова жизнь[20]. Я поясню далее, о чем идет речь, пока же скажу, что «НГ» была если не единственным у нас, то наиболее ярко выраженным (может быть, надо оговориться: офлайновым) СМК. В других газетах я как-то не встречал рубрики «Полемика», да еще и в придачу к полосе, отданной письмам читателей, и рядом с «Круглыми столами», где шла своя, внутренняя дискуссия. Эти «Круглые столы» по разнообразным, но всегда актуальным вопросам тоже были фирменным блюдом «НГ». Со сказанным тесно связана вторая особенность «НГ», в отличие от некоторых ежедневных газет культивировавшей на своих страницах публицистику. Кстати, субъективированность, ярко выраженный авторский характер материалов представляется мне важным отличием СМК от СМИ. Третья и важнейшая, с моей точки зрения, отличительная особенность «НГ» состояла в двойной ориентации: стандартной – на новости дня и совершенно нестандартной – на будущее, «несбывшееся» (А. Грин). Эта «футуристическая» ориентация проглядывала в материалах рубрики «Идеи и люди», специально под нее было задумано и до последнего момента выходило приложение «НГ-Сценарии».[21] В целом при всей определенности политической позиции Третьякова как главного редактора (а скорее, благодаря этому), НГ была ориентирована на диалог – авторов с читателями и друг с другом, – а не на монологичное и безликое информирование читателей всезнающими журналистами. Грань между пишущим и читающим в НГ стиралась, и это кажется мне тем более важным, что сохранялась жесткая граница между теми, кто писал в газету, и теми, кто ее делал.
В течение месяца после ухода Третьякова все эти особенности газеты как корова языком слизнула[22]. Не знаю, существовала ли писанная концепция «НГ». Я ее не видел, имел только случай устно и письменно обсуждать с Третьяковым замысел НГ-Сценариев и его реализацию. Так что за вычетом этого последнего момента все сказанное – не более, чем моя реконструкция. Реконструкция, но не фантазия – это подтвердит любой внимательный читатель «НГ». Я же могу добавить к сказанному, что, на мой взгляд, три перечисленные особенности «НГ» задают облик газеты будущего, какой она мне представляется.
Попробуем разобраться, в чем смысл отмеченных особенностей, и на каком основании я говорю о старой «НГ» как о газете будущего.
Взгляд в будущее:
информация или коммуникация?
Единственным основанием для квалификации чего-то как ростка будущего может быть более или менее развернутое представление о будущем. Я не раз выступал на эту тему, в том числе и в “НГ”, но, как выясняется, на самый важный для газеты аспект должного внимания в газетных публикациях не обратил. Речь идет о нашем представлении общества будущего как информационного (такое представление пока господствует), либо коммуникационного, общества диалога. Вопрос этот непростой, но на родине Михаила Бахтина и Георгия Щедровицкого, надеюсь, все же доступный читателям.
Если не вдаваться в академические подробности, можно сказать, что представления об «информационном обществе» основаны на повышенном внимании к технологической составляющей «информации» в ущерб содержательной и на безосновательном расширении понятия «информация», при котором и знания становятся информацией, и диалог превращается в обмен все той же информацией. Технологическое ви`дение мира, бесспорно, важно, но мне как-то не хочется жить в обществе, где такое ви`дение является определяющим, и господствует информационный подход. (А иначе, зачем было бы называть общество «информационным»?) Ведь с этой точки зрения, главное в любом тексте – информация при том, что в телефонном справочнике информации заведомо больше, чем в сочинениях Канта, а информационная емкость объяснения в любви (или объявления войны) не зависит от того, происходит ли оно актуально, здесь и теперь, или я читаю о нем в книге на сон грядущий.
Стоит еще сказать и о том, что в обществе, где знания не отличают от информации и работают с любыми новыми сведениями как с информацией, невозможны никакие перемены. Это закрытое общество. Здесь все идет по раз и навсегда заведенным и научно обоснованным правилам оптимальной передачи информации, способы употребления которой наперед известны, тем паче в сфере информации массовой.
Я вообще не понимаю, почему такую частную, технологическую характеристику («информационное») надо класть в основу определения общества будущего. Почему не воспользоваться другими известными идеями и не говорить об обществе интеллектуальном, программируемом, сетевом и т.д.? Но если уж на то пошло, то я предпочел бы жить не в информационном обществе, а в обществе коммуникативном, диалогическом, многоголосом; в обществе, где слова несут не только энное количество бит информации и имеют не только значения, регламентированные словарем, но получают и неповторимые, ситуативные смыслы; где одно и то же высказывание будет пониматься разными людьми и в разных обстоятельствах по-разному; где люди будут вести себя не только в соответствии с получаемой информацией (как на углу у светофора), но и в зависимости от ситуации совершать поступки, продиктованные своими ценностями и сознанием ответственности за них.
Все это ничуть не мешает любителям и специалистам смотреть на мир сквозь информационные очки: иногда это даже необходимо. Я возражаю только против того, чтобы такие очки надевались всем и всегда: выбор очков – дело сугубо индивидуальное. А уж объективировать мир (и общество), увиденные сквозь унифицирующие (неважно, розовые, голубые или информационные) очки – вовсе последнее дело. Поэтому меня не вдохновляет термин «средства массовой информации». Поэтому мне кажется очень важным сохранение баланса между тремя составляющими («векторами») журналистики: информационной, авторитарной и коммуникативной.
Понятно, что публицистика относится к третьей из названных составляющих, однако во избежание недоразумений скажу пару слов и о двух других. Применительно к информационной (или информационно-познавательной) составляющей надо подчеркнуть одно обстоятельство, касающееся старых споров об «объективности» информации. Различение фактов и их интерпретации, новостей и комментариев к ним стало уже, кажется, общепринятым, но далеко не общепринято представление о самих фактах, сообщаемых в новостях. Бытует мнение, что факты эти существуют независимо от нас, и дело журналиста – сообщить их с максимальной, едва ли не научной объективностью. Собственно, в этом и состоит суть «информирования». Но, во-первых, «фактов» в нашем мире бесконечное множество, и, хочешь – не хочешь, приходится ограничиваться лишь малой выборкой из них. Во-вторых, факты эти многомерны и многолики: «с какого бока» представить тот или иной факт, – выбирает журналист, и выбор этот диктуется его позицией. Так что «факты», попадающие в новости, и события в нашем мире – совсем разные вещи. Прежде, чем стать достоянием публики, информация проходит двойной – тройной фильтр. Лишь ничтожно малая толика происходящего попадает на ленты информационных агентств, причем попадает сугубо выборочно: только то (и поданное только так), что (и как) может, с точки зрения журналиста, заинтересовать публику. Еще более прозрачна, хотя принципиально ничем не отличается, ситуация первичного отбора и представления фактов в работе репортеров. Но и эти уже отцеженные факты отнюдь не все и не в полном объеме попадают в сводки новостей. Хотя бы по той очевидной, хотя и не единственной причине, что наряду с прокламируемой целью информации, за кадром присутствуют не афишируемые столь широко цели: повысить рейтинг своего издания (передачи), изменить в нужную сторону настроение публики и т.д.
Короче говоря, субъективность в отборе фактов так же неизбежна, как и при дальнейшей их «сервировке» и интерпретации. Но если интерпретацию и комментарии можно от фактов отделить, то разделить отбор и факты или подачу и факты невозможно. Важнейшее же различие этих двух технологических уровней – в степени осознанности и осмысленности субъективизации, что и заставляет писать об этом снова и снова. Журналисту не дано иного, как выражать свою и своего издания (телеканала, радиостанции) точку зрения на череду событий в городе и мире.
Говоря об авторитарной составляющей, я имею в виду не столько практику политически ангажированных журналистов, сколько идеал их культурной ангажированности. При всей нашей возможной толерантности и даже политкорректности культура устроена иерархически – такова ее конституирующая особенность, иначе она уже не культура, а что-то иное. Среди прочего это имеет прямое отношение к упоминавшемуся отбору и подаче фактов: здесь можно идти на поводу у публики, а можно (и нужно!) поднимать ее культурный уровень. Нравится это кому-то или нет, но СМИ играют важнейшую роль в так называемом «социальном конструировании реальности», а потому журналисты, по идее, выступают в роли культурной и интеллектуальной элиты общества. Вот только как они с этой ролью справляются фактически?
Если с учетом сказанного обратиться теперь к публицистике, легко видеть, что сам этот жанр – с неотъемлемой от него полемикой – при ярко выраженной авторской позиции («субъективизме») и четкой адресности представляет собой форму диалогического высказывания. В этом смысле публицистика и полемика – несущие элементы СМК, причем очень важна двойная направленность публицистических выступлений: на читателя, которого автор хочет, так или иначе, приобщить к своей позиции, и на оппонентов, придерживающихся иных точек зрения на обсуждаемый предмет. Равнодушия к себе и своим проблемам читатель не простит: зачем ему грызня яйцеголовых авторов между собой. Равнодушия к инакомыслящим не простит тоже: нежелание или неумение слушать и слышать, неуважение к оппонентам со стороны очень заметны.
Вообще равнодушие – неравнодушие, может быть, – ключевые слова для нашей темы. Равнодушной публицистики не бывает. Равнодушный редактор не будет публицистические выступления печатать, а равнодушный читатель читать. СМИ нужны всем: как минимум, чтобы узнать прогноз погоды. СМК нужны только неравнодушным, тем, кто имеет гражданскую позицию и собственный взгляд на мир. Статистика говорит, что это примерно 3% населения. Но ведь эти три процента и делают наш мир таким, каким мы его знаем. Я думаю, что неслучайно дискуссии на страницах НГ получали отклик в профессиональных сообществах. И если политологическое «эхо» дискуссии в газете не слишком удивляет, то бурная реакция философского сообщества на «Круглый стол» в НГ-Науке – явление, прямо скажем, неординарное.[23]
Но и все сказанное выше сказано не «вообще», а на материале этих и других дискуссий в НГ. Однако эти дискуссии говорят больше.
Сценарии, проекты, программы
Они говорят, в частности, о глубинной связи доминанты «информирующего монолога» в наших СМИ с господством в нашем сознании ретроспективной ориентации. Ведь всякого рода «итоги», «вести» и «новости недели» явно или неявно претендуют на объективное представление прошедшего.«Нравится вам это или нет, но вот , что произошло».
Об идее «Сценариев», как проспективного взгляда в будущее, противопоставлявшего их «итогам», я впервые услышал от Виталия Третьякова. (Для особо въедливых оппонентов замечу, что речь шла именно о противопоставлении итогам, так что обсуждать здесь различия прогнозов и проектов, сценариев, программ, планов и т.п. преждевременно.) Идея эта казалась мне тогда и кажется теперь прекрасной; в качестве автора я приложил максимум усилий для ее реализации[24]. Один из наиболее привлекательных моментов такого подхода видится в том, что планы на будущее (в отличие, например, от прогнозов погоды) всегда субъективированы, а потому легко порождают дискуссии и вписываются в контекст диалога. Опыт свидетельствует, что таким же свойством обладают и претендующие на научную обоснованность и объективность социально-политические прогнозы. Между прочим, далеко не случайно. Остается только пожалеть, что я лишен возможности развивать здесь эту увлекательную тему: именно с ней связана была упоминавшаяся философская дискуссия.
«НГ-Сценарии» просуществовали лет пять, но, по-моему, реализовать полностью идею Третьякова так и не удалось. Похоже, что она опередила возможности своих ответственных редакторов (или свое время?)
В заключение замечу, что привычки автора «НГ» сказались и в настоящем тексте. Он субъективен, ориентирован не столько на прошлое, сколько на будущее, рассчитан на полемику. Кто его только опубликует?
[1] Часто говорят еще о полилоге, имея в виду общение более, чем двух субъектов. От этого уже никуда не денешься, хотя «диа» в греческом слове «dialogos» (как и в слове «диалектика») обозначает вовсе не два, а «между». Так что в «полилоге» теряется очень важный в данном случае этимон (etymon), «истинное значение» слова: диалог – «междусловие». Я благодарю Р. Торпусман (Иерусалим), любезно поделившуюся со мною знаниями древнегреческого языка.
[2] Различения такого рода восходят к средневековому различению профанного и сакрального. Ср. с различениями борзописца и журналиста и др. в предыдущей главе (примеч. 7, с.00).
[3] Это достаточно тонкий момент: мы привыкли к тому, что монологи произносятся от первого лица, но так дело обстоит, скорее, с театральным монологом. Если иметь в виду монолог как идеальный тип организации речи и мышления, то я бы вспомнил, прежде всего, научный дискурс, безличный и безликий. Высказывания же от первого лица как раз чаще бывают диалогичны. Вообще монологи (как и диалоги) требуют своей типологии.
[4] При частом воспроизведении такая нагрузка закрепляется в значении слова, но это уже
исторический процесс.
[5] «Мятеж не может кончиться удачей,/ Тогда он называется иначе».
[6] Показательно, что даже такой продвинутый автор как Патрис Пави (1991, с.76) видит определяющую особенность диалога в обмене информацией между его участниками. Между тем радикальная критика информационного подхода применительно к масс-медиа была осуществлена Жаном Бодрийяром еще в 1972 г. (Бодрийяр, 1999).
[7] Этот план, кстати, развивает старую идею Бахтина (1979, с. 237) о речевых жанрах.
[8] В связи с этим вспоминается байка, которую рассказывал как-то коллега П.Г. Щедровицкий. «Как возникла логика Аристотеля? Аристотель участвовал в семинарах Платона и ничего не понимал. У них все время менялся предмет дискуссии. Они все время отвлекались. Все время меняли рамки. И что Аристотель решил делать? Он решил нормировать коммуникацию. Стал писать, что правильное рассуждение должно быть выстроено с помощью силлогизмов, в них есть большая посылка и малая посылка. Потом он с этими возражениями пришел к Платону и сказал, что тот неправильно разговаривает. Понятно, что ему сказал Платон. Аристотель обиделся и все пронормировал. Написал кучу текстов. Я считаю, что у него самая интересная работа - это <Топика>. На старости лет Аристотель стал больше понимать и попытался выстроить нормы сложной коммуникации. Потом все участники семинара умерли, контекст оказался позабыт, осталась только <плоская> норма».
[9] О нетерпимости религиозных инстанций, «по крайней мере, потенциальной» пишет и Майкл Уолцер (2000, с. 96), видящий в этом основание для отделения церкви от государства.
[10] Например, по справедливому замечанию Б.М. Энгельгардта, «У Достоевского нельзя найти так называемого объективного описания внешнего мира», но, как показывает Бахтин (1972, с. 39 и др.), у его интерпретаторов оно так или иначе появляется.
[11] Можно вспомнить и более локальные примеры: от северокорейского режима до так называемых «тоталитарных сект». Кстати, бытующее расширительное толкование фашизма (как, например, в случае с «экологическим фашизмом») свидетельствует о дефиците некоторого обобщающего понятия и термина. Эта тема требует специального обсуждения, но в качестве предварительного вклада в такое обсуждение я заметил бы, что сказанное о фундаментализме можно трактовать как альтернативу идеи «вечного (ур-) фашизма» Умберто Эко (1998), но скорее все же как следующий шаг в развитие этой идеи. Некоторые выделенные Эко определяющие особенности ур-фашизма – нетерпимость к «другому» и стремление к консенсусу, иррационализм, культ безрефлексивного действия и др. – могут быть при этом отнесены к любому типу фундаментализма, другие же (как традиционализм или национализм) не могут. Фундаментализм в предлагаемой его трактовке оказывается понятием более широким, объемлющим ур-фашизм.
[12] Та же граница разделяет революционную и нормальную науку Т. Куна. При этом важно различать построенную, ставшую, вошедшую в культуру, функционирующую теорию, которая только и образует свой более или менее замкнутый мир, противопоставляемый жизненному миру, и теорию, строящуюся, становящуюся – строящуюся и становящуюся по необходимости в жизненном мире: поступком оказывается сам факт ее построения. Строящаяся теория – это, в сущности, вовсе и не теория (теории ведь еще нет), а волевым образом реализуемая концепция. Не зря теории называют именами их авторов. Галилей и Ньютон, разрабатывая и публикуя свои теории, находились в диалогических отношениях с современниками и совершали поступки, но после того, как их теории вошли в культуру, многие поколения школьников, решающих задачи по механике, всего лишь используют их построения, получая при этом стандартные оценки за свою работу. (Я апеллирую к Галилею и Ньютону как знаковым фигурам, сказанное не связано с масштабом нововведений.)
[13] Это не мешает считать частью культуры тексты диалогов Платона или трагедий Шекспира. Среди прочего культурой обеспечивается и воспроизводство диалога.
[14] Я здесь не провожу между ними различения, о котором пишет Малахов (2000).
[15] Более подробно и жестко об этом см. в недавней статье С. Егорова и Е. Смулянского «Фантом международного права» (Независимая газета, 4.02.03)
[16] В отличие от нацистской (не)правовой системы советская система была внеправовой. Действительно, как можно еще квалифицировать систему, где конституция и законы существуют для отвода глаз, а решение конфликтов отдано на откуп власти, по своему усмотрению руководствующейся «политической целесообразностью»? При этом, когда казалось «целесообразным», по прямому назначению использовались и действовавшие законы, в остальных случаях имевшие функцию фигового листа.
[17] В отличие от Алена Бадью (2003) я вижу за именем терроризма вполне определенное явление, но «войну с терроризмом», действительно, трудно себе представить. Как и война с преступностью или наркотиками, – это не более, чем метафора. Для войны нужен субъект, враг, а борьба с популятивной системой терроризма (террористической сетью) предполагает какие-то иные средства и формы организации. Афганская кампания была войной не с терроризмом, а с государством фундаменталистов – талибов, покровительствовавшим террористам.
[18] Вспоминая статью У.Эко (2000), я рискнул бы говорить о сетевом диалоге как «третьей форме» общения, имея в виду, что первой была беседа, второй – общение посредством письменного текста (в том числе, посредством книги). Типологический ряд этих форм «ортогонален» ряду речевых жанров.
[19] Я только добавил к старому тексту несколько пояснительных примечаний.
[20]Оказывается можно учить не так, но еще похлеще. Я имею в виду опубликованный недавно фрагмент конкурсной студенческой работы, где, противопоставление СМИ и СМК основано на представлении об односторонней «коммуникации» и на том, что «основной функцией массовой коммуникации является воздействие на аудиторию». Следует ли из этого, что информация, – надо полагать, в силу своей объективности – на аудиторию никак не воздействует? Тогда, правда, непонятно, кому и зачем нужно ее передавать и получать. Не даю ссылки, чтобы не обижать ни в чем не повинного студента.
[21] Симптоматично, что вскоре после ликвидации «НГ-сценариев» свои «Сценарии» появились в интрнетовском «Русском журнале».
[22] Может быть, сейчас это кажется преувеличением, но не забудем, что текст писался летом-осенью 2001 г.
[23] См. мою статью в журнале «Полис» №6, 2001, а также сборник «Судьбы естествознания: современные дискуссии» (М.: ИФ РАН, 2000). Реакция газеты на выход книги – дело обыкновенное, но издание книги в ответ на газетную публикацию дорогого стоит.
[24] См., в особенности, две статьи в НГС, №1, 1998 (вторая под псевдонимом «М. Владимиров»).